← Главная Библиотека

ИДИОТ 3 (III) Фёдор Михайлович Достоевский

она в другом письме), что я вас с ним соединяю, и ни разу не спросила еще, любите ли вы его? Он нас полюбил, видя нас только однажды. Он о вас как о „свете“ вспоминал; это его собственные слова, я их от него слышала. Но я и без слов поняла, что вы для него свет. Я целый месяц подле него прожила и тут поняла, что и вы его любите; вы и он для меня одно».

«Что это (пишет она еще), вчера я прошла мимо вас, и вы как будто покраснели? Не может быть, это мне так показалось. Если вас привести даже в самый грязный вертеп и показать вам обнаженный порок, то вы не должны краснеть; вы никак не можете негодовать из-за обиды. Вы можете ненавидеть всех подлых и низких, но не за себя, а за других, за тех, кого они обижают. Вас же никому нельзя обидеть. Знаете, мне кажется, вы даже должны любить меня. Для меня вы то же, что и для него: светлый дух; ангел не может ненавидеть, не может и не любить. Можно ли любить всех, всех людей, всех своих ближних, — я часто задавала себе этот вопрос? Конечно, нет, и даже неестественно. В отвлеченной любви к человечеству любишь почти всегда одного себя. Но это нам невозможно, а вы другое дело: как могли бы вы не любить хоть кого-нибудь, когда вы ни с кем себя не можете сравнивать и когда вы выше всякой обиды, выше всякого личного негодования? Вы одни можете любить без эгоизма, вы одни можете любить не для себя самой, а для того, кого вы любите. О, как горько было бы мне узнать, что вы чувствуете из-за меня стыд или гнев! Тут ваша погибель: вы разом сравняетесь со мной…

Вчера я, встретив вас, пришла домой и выдумала одну картину. Христа пишут живописцы всё по евангельским сказаниям; я бы написала иначе: я бы изобразила его одного, — оставляли же его иногда ученики одного. Я оставила бы с ним только одного маленького ребенка. Ребенок играл подле него; может быть, рассказывал ему что-нибудь на своем детском языке, Христос его слушал, но теперь задумался; рука его невольно, забывчиво осталась на светлой головке ребенка. Он смотрит в даль, в горизонт; мысль, великая, как весь мир, покоится в его взгляде; лицо грустное. Ребенок замолк, облокотился на его колена и, подперши ручкой щеку, поднял головку и задумчиво, как дети иногда задумываются, пристально на него смотрит. Солнце заходит… Вот моя картина! Вы невинны, и в вашей невинности всё совершенство ваше. О, помните только это! Что вам за дело до моей страсти к вам? Вы теперь уже моя, я буду всю жизнь около вас… Я скоро умру».

Наконец, в самом последнем письме было:

«Ради Бога, не думайте обо мне ничего; не думайте тоже, что я унижаю себя тем, что так пишу вам, или что я принадлежу к таким существам, которым наслаждение себя унижать, хотя бы даже и из гордости. Нет, у меня свои утешения; но мне трудно вам разъяснить это. Мне трудно было бы даже и себе сказать это ясно, хоть я и мучаюсь этим. Но я знаю, что не могу себя унизить даже и из припадка гордости. А к самоунижению от чистоты сердца я не способна. А стало быть, я вовсе не унижаю себя.

Почему я вас хочу соединить: для вас или для себя? Для себя, разумеется, тут все разрешения мои, я так сказала себе давно… Я слышала, что ваша сестра, Аделаида, сказала тогда про мой портрет, что с такою красотой можно мир перевернуть. Но я отказалась от мира; вам смешно это слышать от меня, встречая меня в кружевах и бриллиантах, с пьяницами и негодяями? Не смотрите на это, я уже почти не существую и знаю это; Бог знает, что вместо меня живет во мне. Я читаю это каждый день в двух ужасных глазах, которые постоянно на меня смотрят, даже и тогда, когда их нет предо мной. Эти глаза теперь молчат (они всё молчат), но я знаю их тайну. У него дом мрачный, скучный, и в нем тайна. Я уверена, что у него в ящике спрятана бритва, обмотанная шелком, как и у того московского убийцы; тот тоже жил с матерью в одном доме и тоже перевязал бритву шелком, чтобы перерезать одно горло. Всё время, когда я была у них в доме, мне всё казалось, что где-нибудь, под половицей, еще отцом его, может быть, спрятан мертвый и накрыт клеенкой, как и тот московский, и так же обставлен кругом стклянками со ждановскою жидкостью, я даже показала бы вам угол. Он всё молчит; но ведь я знаю, что он до того меня любит, что уже не мог не возненавидеть меня. Ваша свадьба и моя свадьба — вместе: так мы с ним назначили. У меня тайн от него нет, Я бы его убила со страху… Но он меня убьет прежде… он засмеялся сейчас и говорит, что я брежу; он знает, что я к вам пишу».

И много, много было такого же бреду в этих письмах. Одно из них, второе, было на двух почтовых листах, мелко исписанных, большого формата.

Князь вышел наконец из темного парка, в котором долго скитался, как и вчера. Светлая, прозрачная ночь показалась ему еще светлее обыкновенного; «неужели еще так рано?» — подумал он. (Часы он забыл захватить). Где-то будто послышалась ему отдаленная музыка; «в воксале, должно быть, — подумал он опять, — конечно, они не пошли туда сегодня». Сообразив это, он увидал, что стоит у самой их дачи; он так и знал, что должен был непременно очутиться наконец здесь, и, замирая сердцем, ступил на террасу. Никто его не встретил, терраса была пуста. Он подождал и отворил дверь в залу. «Эта дверь никогда у них не затворялась», — мелькнуло в нем, но и зала была пуста; в ней было совсем почти темно. Он стал среди комнаты в недоумении. Вдруг отворилась дверь, и вошла Александра Ивановна со свечой в руках. Увидев князя, она удивилась и остановилась пред ним, как бы спрашивая. Очевидно, она проходила только чрез комнату, из одной двеpи в другую, совсем не думая застать кого-нибудь.

— Как вы здесь очутились? — проговорила она наконец.

— Я… зашел…

— Maman не совсем здорова, Аглая тоже. Аделаида ложится спать, я тоже иду. Мы сегодня весь вечер дома одни просидели. Папаша и князь в Петербурге.

— Я пришел… я пришел к вам… теперь…

— Вы знаете, который час?

— Н-нет…

— Половина первого. Мы всегда в час ложимся.

— Ах, я думал, что… половина десятого.

— Ничего! — засмеялась она. — А зачем вы давеча не пришли? Вас, может быть, и ждали.

— Я… думал… — лепетал он, уходя.

— До свиданья! Завтра всех насмешу.

Он пошел по дороге, огибающей парк, к своей даче. Сердце его стучало, мысли путались, и всё кругом него как бы походило на сон. И вдруг, так же как и давеча, когда он оба раза проснулся на одном и том же видении, то же видение опять предстало ему. Та же женщина вышла из парка и стала пред ним, точно ждала его тут. Он вздрогнул и остановился; она схватила его руку и крепко сжала ее. «Нет, это не видение!».

И вот наконец она стояла пред ним лицом к лицу, в первый раз после их разлуки; она что-то говорила ему, но он молча смотрел на нее; сердце его переполнилось и заныло от боли. О, никогда потом не мог он забыть эту встречу с ней и вспоминал всегда с одинаковою болью. Она опустилась пред ним на колена, тут же на улице, как исступленная; он отступил в испуге, а она ловила его руку, чтобы целовать ее, и точно так же, как и давеча в его сне, слезы блистали теперь на ее длинных ресницах.

— Встань, встань! — говорил он испуганным шепотом, подымая ее, — встань скорее!

— Ты счастлив? Счастлив? — спрашивала она. — Мне только одно слово скажи, счастлив ты теперь? Сегодня, сейчас? У ней? Что она сказала?

Она не подымалась, она не слушала его; она спрашивала спеша и спешила говорить, как будто за ней была погоня.

— Я еду завтра, как ты приказал. Я не буду… В последний ведь раз я тебя вижу, в последний! Теперь уж совсем ведь в последний раз!

— Успокойся, встань! — проговорил он в отчаянии.

Она жадно всматривалась в него, схватившись за его руки.

— Прощай! — сказала она наконец, встала и быстро пошла от него, почти побежала. Князь видел, что подле нее вдруг очутился Рогожин, подхватил ее под руку и повел.

— Подожди, князь, — крикнул Рогожин, — я через пять минут ворочусь на время.

Через пять минут он пришел действительно; князь ждал его на том же месте.

— В экипаж посадил, — сказал он, — там на углу с десяти часов коляска ждала. Она так и знала, что ты у той весь вечер пробудешь. Давешнее, что ты мне написал, в точности передал. Писать она к той больше не станет; обещалась; и отсюда, по желанию твоему, завтра уедет. Захотела тебя видеть напоследях, хоть ты и отказался; тут на этом месте тебя и поджидали, как обратно пойдешь, вот там, на той скамье.

— Она сама тебя с собой взяла?

— А что ж? — осклабился Рогожин. — Увидел то, что и знал. Письма-то прочитал, знать?

— А ты разве их вправду читал? — спросил князь, пораженный этою мыслью.

— Еще бы; всякое письмо мне сама показывала. Про бритву-то помнишь, хе-хе!

— Безумная! — вскричал князь, ломая свои руки.

— Кто про то знает, может, и нет, — тихо проговорил Рогожин, как бы про себя.

Князь не ответил.

— Ну, прощай, — сказал Рогожин, — ведь и я завтра поеду; лихом не поминай! А что, брат, — прибавил он, быстро обернувшись, — что ж ты ей в ответ ничего не сказал? «Ты-то счастлив или нет?».

— Нет, нет, нет! — воскликнул князь с беспредельною скорбью.

— Еще бы сказал «да!» — злобно рассмеялся Рогожин и пошел не оглядываясь.

[119]А наши няньки, закачивая детей, спокон веку причитывают: «Будешь в золоте ходить, генеральский чин носить!» — Пожелание «в золоте ходить» — распространенный мотив народных колыбельных песен — см., например: Русские народные песни, собранные П. В. Шейном. М., 1870. Ч. 1. С. 2, 3, 4–5, 7–8; ср. также неопубликованную и близко совпадающую с текстом Достоевского запись из Рукописного отдела ИРЛИ:

А как будешь генералом,
Будешь в золоте ходить,
Будешь нянюшек дарить,
Мамушек у нарядах водить,
Нянюшек, мамушек
Будешь золотом дарить.

Ироническая интерпретация мотива предсказания ребенку в будущем высокого чина, очевидно, закрепилась в сознании Достоевского после известного сатирического стихотворения Н. А. Некрасова 1845 г. «Колыбельная песня (Подражание Лермонтову)», опубликованного наряду с «Бедными людьми» в «Петербургском сборнике» (1846).

[120]Дача Епанчиных была роскошная дача, во вкусе швейцарскойхижины… — Дачи такого типа были распространены «в окрестностях северной столицы».

[121]…в наших молодых новооткрытых судах можно указать уже на столько замечательных и талантливых защитников! — под извращение идей. — В разговоре князя Щ. и Мышкина о новых судах отражается собственное отношение к ним Достоевского и полемика его с либеральной адвокатурой 60–70 годов (см. выше). Наиболее абсурдным образцом внешне гуманной, а на самом деле лишенной нравственных оснований казуистики, «извращения идей», здесь снова оказывается выступление защитника Дуракова (см. выше).

[122]В Павловском воксале… — Вокзал или воксал (от англ. vaux-hall) первоначально — место общественных увеселений. Так как Павловский вокзал был расположен рядом с помещением одной из первых в России железнодорожных станций, название вокзал начали переносить на нее и другие станции.

[123]Придется заплатить за бутылки, князь. — Калька французской идиомы («payer les bouteilles»), которая обычно употребляется в значении: угостить вином; здесь: рассчитаться за совершившееся.

[124]Если удостоите чести выбрать в секунданты, то за вас готов и под красную шапку… — В России дуэли были запрещены вплоть до 1894 г., когда их узаконили для офицеров. В Уголовном законодательстве 1845 г. за участие в дуэли были предусмотрены строгие меры наказания. «Подпоручика из юнкеров» Келлера могла ожидать «красная шапка», т. е. разжалование в солдаты.

[125]Помните у Гамлета: «Быть или не быть?» — Подразумевается монолог Гамлета из одноименной трагедии Шекспира (акт III, сц. 1).

[126]…кто это сказал в стихах: «на небе солнце зазвучало»?.. — Имеется в виду начало «Пролога на небесах» из «Фауста» Гете:

Die Sonne tönt nach alter Weise
In Brudersphären Wettgesang…

В библиотеке Достоевского был перевод «Фауста», принадлежащий М. Вронченко (СПб., 1844 — см.: Гроссман Л. Библиотека Достоевского. Одесса. 1919. С. 128), где слова, воспроизводимые в романе, переданы так:

С несметных хором сфер слиянно
Звуча всевышнему хвалой,
В пространстве солнце непрестанно
Течет заветною стезей…

[127]Солнце ведь источник жизни? Что значит «источники жизни» в Апокалипсисе? — Ипполит просит растолковать ему символику двух последних глав Апокалипсиса, где наряду с солнцем в качестве «источника жизни» упоминаются «вода жизни» и